Валерий Фокин
Уроки Гротовского
Спектакли Гротовского, беседы С ним, его система упражнении, цель,. смысл его жизни, мои попытки следовать за ним в искусстве — все это сводится к нескольким простым словам. Всем понятным и едва ли кому доступным на деле.
Имя Ежи Гротовского возникло из легенд.<!–more–>
Мы были студентами Щукинского училища Середины 60-х. Подходила к концу недолгая «оттепель». Хрущевские реформы «захлебывались». Но мы этого не понимали, и в училище царил дух свободы. Борис Евгеньевич Захава, тогдашний наш ректор, замечательный педагог, призывал нас не ограничиваться только авангардом. Мы отчаянно с ним спорили и продолжали растаскивать на отрыв пьесы Сартра, Дюрренманта, Ионеско, толком не понимая, о чем это. Но ходили, задрав носы.
И вот на волне этой «западной» моды, в этой достаточно раскованной атмосфере прозвучало имя Гротовского. Оно носилось в воздухе, но что за ним и «с чем его едят»?.. Вот, скажем, когда говорили Питер Брук. то всплывал «Король Лир», которого он привозил в Москву. И ли, допустим, Жан Вилар — он приезжал в училище, долго рассказывал, общался со студентами. Спектаклей не видели, но хоть видели человека… Гротовский был тайной, Говорили, что у него некий театр, в котором не то играют, не то просто живут одной семьей, что это фанатики. Что играют? какие пьесы? как это происходит? — ответы на эти вопросы получить было негде.
Одна из наших студенток побывала на БИТЕФе — театральном фестивале в Югославии — и, приехав, восторженно рассказывала, что видела спектакль Гротовского. Мы ее обступили: <Что? Как?» — но она только: «Ой. ничего не понятно, все сидят на полу. а они в центре такое там творят! Такое!!!» Я спрашиваю: «А пьеса?» — «Пьеса — не знаю. Почти ничего не говорят, но это такое!.. Такое!!!..» И перешла к другой теме — прелестям Дубровников и содержимому магазинов.
И позднее, в «Современнике», это имя тоже иногда всплывало, но по-прежнему не обретая конкретного содержания. Г. Волчек рассказывала, как в Польше, по Вроцлаве, она и Ефремов встречались с Гротовским, который произвел впечатление очень умного, тонкого человека. «А о чем вы говорили?» •— «Ну, мы говорили о театре, о жизни. Ефремов очень настойчиво пытался понять, верит всё-таки Гротовский в Станиславского или не верит. И в течение вечера пробивался с этой сверхзадачей: «Все-таки. Ежи… ты вообще… для чего театр… для тебя…
Гротовский приехал из Кракова, где он был довольно перспективным режиссером Старого театра, ставил вполне традиционные, добротные спектакли. пользовался успехом, но с актерами у него все вроде ладилось, даже послан был в Москву, учился на курсе Ю. А. Завадского—словом, достаточно все обычно и понятно. А вот дальше начинается необычное. Тяжелая болезнь, больница, поездка в Индию. Индия произвела сокрушительное впечатление. Там он лечится у монахов в монастыре и после всего этого решает в свой театр не возвращаться и с группой актеров уезжает в Ополе, где и организовывает эту самую лабораторию.
Л тут еще в актерском клубе мне попадаются фотографии Гротовского: времен Кракова — толстый человек, большой живот, широкое лицо, маленькие глазки, темные очки; а рядом снимки 70-х годов — изможденное тело, заострившийся нос, длинные волосы, вытянутое лицо… Догадаться, что это один и тот же человек, невозможно. Говорят, когда он приехал из Индии, даже родная мать сперва его не узнала, так он похудел и изменился.
Продолжая репетировать, я понемногу расспрашиваю актеров о Гротовском. С удивлением отмечаю, что говорят о нем очень неохотно: «Ничего интересного… В основном поездки за границу. Они все время то в Америке, то во Франции, все время какие-то эксперименты…» Но я не сдаюсь: <А в чем эти эксперименты заключаются?» — «Трудно понять, сплошная истерика, это не театр». Снова «трудно понять». И это здесь, на родине, в Польше. Ни у актеров, ни у режиссеров это имя энтузиазма не вызывало. Один даже сказал: «Дикция очень плохая. У всех. Совершенно нельзя понять, что они говорят».
Ну, ладно. Спектакль наш был уже на выпуске, когда вдруг мне сообщают: есть возможность поехать во Вроцлав н посмотреть знаменитый спектакль Гротовского «Апокалипсис» (как я понял потом, именно этот спектакль лишил дара речи мою однокурсницу, побывавшую в Югославии). В автобусе, везущем нас во Вроцлав, увидел нескольких знакомых артистов. Приезжаем. Я впервые в городе. На центральной плошали старинное здание, маленькая дверь, вывеска: «Театр-лаборатория». Стоят люди, ждут, когда будут пускать. Спрашиваю: как возникла эта поездка? Оказывается, желающих очень много, и поочередно выполняются заявки актеров из других городов. Когда бывают спектакли.
Последнюю фразу надо пояснить. Театр-лаборатория Гротовского во Вроцлаве не имеет плана, не имеет репертуарной афиши. Это в полном смысле слова лаборатория, занятая прежде всего изучением процесса творчества. Конечный результат—встреча со зрителем — может состояться, а может и не состояться. Один, два или десять раз в месяц — все зависит от методической цели, которую преследует в данный момент театр. То есть государство даст деньги, не ожидая финансовой компенсации, ради плен как таковой, понимая ее важность.
Открывают двери. Попадаем в комнату — примерно как наша Коричневая комната в Театре имени Ермоловой, только, может, пошире и не такая длинная Грубые стены, на полу, кажется, два фонаря: один освещает кусок кирпичной стены, пол, другой погашен. И больше ничего. В полном соответствии с программой «бедного театра», в котором единственная цель, но и единственное средство — артист
Сели на пол, освободив пространство в центре. Свет погас, и начался спектакль.
Лишь некоторое время спустя я смогу довольно точно восстановить в памяти целые куски спектакли (тем более что у меня хранится альбом с подробной записью партитуры). Но в тот вечер, уже через несколько секунд происходящее полностью захватило меня. Я был потрясен тем, что увидел вдруг не актеров (в привычном смысле этого слова), которые босиком вышли вот на эту свободную площадку и буквально в 5—10 сантиметрах от меня начали не играть, а существовать, жить. Одни молился, и я абсолютно ясно понимал, что он не изображает, а действительно молится. Я видел, как другому было плохо физически. Кто-то краснел на моих глазах, кто-то бледнел. Когда же дошла очередь до монолога их знаменитого актера Чесляка, вообще возникло ощущение, что подглядываешь в замочную скважину… То есть в течение часа (может, чуть больше) пять или шесть человек исповедовались в этой комнате: друг перед другом, перед Богом, перед кем угодно, но не перед зрителями — их, как таковых. не было. Просто вокруг сидели люди, которым сегодня довелось быть свидетелями этой исповеди.
Все происходило не для публики, не для ее ублажения. Публики могло вообще не быть, а эти люди в центре комнаты вели бы себя точно так же. Мы в данном случае не были потребителями искусства — нам доверили приобщиться. Это колоссальная разница. И это меня больше всего поразило. Я не считал себя новичком в театре — за спиной были годы работы в «Современнике», был некий зрительский опыт, когда какие-то спектакли (вспоминая того же Свинарского) воздействовали очень сильно… И вдруг—такое. Внезапно, вспышкой, осветилась абсолютно иная, новая, невиданная дорога в театре. Где дело не в зрителе, а в сильнейшей внутренней — физической, психической — потребности проживания вот этого…
После окончания спектакля никаких аплодисментов не было. Не было такой потребности, даже мысли такой не возникло — похлопать,—это показалось бы кощунством. Открылись двери, зажегся свет, и нам предложили ухолить. Кто-то из знакомых актеров спросил меня при выходе: «Ну как?» Меня всегда поражало это желание немедленно дать оценку, навесить ярлык, найти место на определенной полочке в своем опыте. Мне настолько не хотелось тогда говорить, что я внутренне вздрогнул от этого вопроса, как от удара. И, наверное, это было заметно— наступило молчание, меня оставили в покое.
На обратном пути, мысленно возвращаясь к спектаклю, я вновь проживал его, минуту за минутой, и вдруг понимал, что не все отдано на откуп артисту: мол, вышел на это пустое пространство и вытворяй там что угодно. Неожиданно в памяти выстроилась четкая, строган режиссерская партитура. Прекрасные мизансцены, очень своевременная эффектная подсветка фонарем, над которым наклонилось совершенно белое лицо… То есть определенные формальные вещи некие берега, в которых бьется живая актерская природа. Я думал об увиденном весь остаток вечера, ночь и назавтра признался польским коллегам, что потрясен.
Перед отъездом из Ополе мне подарили тот самый альбом с записью и фотографиями «Апокалипсиса ».